• Приглашаем посетить наш сайт
    Гаршин (garshin.lit-info.ru)
  • Тихий страж
    Часть вторая. Глава пятнадцатая

    Глава пятнадцатая

    В квартире Миусовых испортилось электричество, и как-то целый день не удосужились послать за монтером, так что вечер пришлось проводить при свечах, наскоро добытых в лавке. Хозяйство вообще у них было неважное, холостое. Но нежилые комнаты от свечей сделались не то что более веселыми или уютными, а как-то больше сами собою, будто только и ждали этого теплого, тусклого света, чтобы заставить понять свою печальную, несколько затхлую прелесть, прелесть монастырской гостиницы или обиталища губернского вдового лавочника. Мебель уже имела ту старомодность, которая позволяет мириться с ее вульгарностью, пустые углы словно предназначены были пропадать в полумраке, и каждая мелочь приняла другой характер, не более радостный, но более значительный. Особенно это было заметно теперь, когда заря еще не совсем угасла, по-весеннему медля на косяках окон, меж тем как глубина комнат была уже темной.

    Люба зашла ненадолго, не снимая модной шляпы. Она одевалась скромно, но по моде, для того чтобы, как она уверяла, не обращать на себя внимания. На самом же деле она привлекала взоры всех своими платьями, так как они сидели на ней так странно и так не шли (или, если хотите, курьезно шли) к ней, что казались не то старомодными, не то с чужого плеча, всегда очень мизерными, а сама бедная Люба — ряженой нищей, немного помешанной. Она ничего не замечала, и это давало ей свободную и своеобразно-смешную грацию движений, неуверенную и какую-то сломанную. Павел, казалось, не видел ни карикатурных, ни трогательных сторон Любиной внешности, привыкши иметь перед глазами всегда внутренний, так сказать, облик девушки, пламенной, озлобленной, прикованной к своему креслу и рвущейся. Новой Любы он еще не принял, да еще такой, про которую Верейская могла говорить разные разности. Мысль, что Люба в него влюблена, до того Павлу казалась смешной и нелепой, что минутами ему хотелось просто-напросто спросить у нее самой, правда ли это. Но он этого не делал тем не менее, словно был не совсем уверен, что Верейская сболтнула так себе, на ветер, словно он хотел, чтобы она была права. Бессознательно, конечно, это все происходило, а с виду только чаще, чем прежде, останавливал на Любе свои взгляды, от которых та, в свою очередь, краснела и смущалась, не зная наверное, сдержал ли Родион Павлович слово, и не проболтался ли кто другой. Эта некоторая натянутость придавала известную новую прелесть их отношениям, еще более подчеркивая двойное выздоровление и прибавляя к дружбе какую-то остроту и робость, которых прежде не было. Потому Люба и не сняла шляпы, узнав, что старшего Миусова нет дома, оттого не хотела засиживаться и каждой минутой так дорожила, словно во время запретного свиданья.

    Люба опять говорила о заграничной поездке, которая предполагалась недели через две.

    на потолок.

    — А ты не поедешь с нами, Павлуша? ведь теперь Родион Павлович успокоился и, если можно так выразиться, вполне устроен.

    — Мне кажется, но еще нужно быть при нем. Я так чувствую себя, будто поручился за него кому-то.

    — И ты молодец, — Родион Павлович неузнаваем. Ты знаешь, что, если я к нему и пристрастна, то скорее в худшую сторону. Я и тебя теперь поняла.

    — Ты не любишь брата.

    — Теперь это прошло. Может быть, я просто тебя ревновала.

    — Как не стыдно!

    — Очень стыдно, я же вообще дрянная.

    — Ну, это вздор, это ты от гордости говоришь. А относительно Родиона Павловича у меня есть одно сомнение, так что, знаешь, я ведь, может быть, и поеду с вами.

    — Уговори Родиона ехать.

    — Тогда нужно и Ольгу Семеновну.

    — Да, длинный хвост, вроде как бабка за дедку, дедка за репку.

    — А мне бы хотелось поехать.

    — Конечно, все увидеть! Рим!

    — Мне не поэтому хотелось бы… мне не хотелось расставаться с тобою, Люба.

    — Да, теперь, когда Коля не с нами, нам надо быть вместе!

    — И не только потому, а потому, что я очень люблю тебя, Люба.

    Девушка начала было: «Зачем?..», но тотчас, оправившись, продолжала спокойно:

    — Конечно, Павлуша! я сама тебя люблю, ты это знаешь.

    — Нет, Люба. Я тебя и так люблю, но я тебя люблю еще обыкновенно, как девушку…

    — Тебе, Павел, ничего Родион Павлович не говорил?

    Тот помотал головою, что «нет».

    — И никто не говорил?

    Павел поднял голову, глаза его были совершенно ясны.

    — Нет, мне никто ничего не говорил.

    Люба вдруг упала на стол, будто мягкий кулечек, и заплакала.

    — Люба, что ты? Сквозь слезы та отвечала:

    — Жалкие мы: я — уродица, ты — блаженный. Где нам любить?

    — Люба… ведь не надо же непременно жениться… ты понимаешь?.. а так мы нисколько не жалкие.

    — Конечно, можно не жениться!.. — сказала Люба и еще горьче заплакала; потом как-то разом перестала плакать, поднялась и пожала Павлу руку.

    — Не обращай внимания, милый Павлуша, на мою слабость. Спасибо тебе, ты гораздо лучше меня. Вот увидишь, какие мы будем сильные, и Родион Павлович будет с нами.

    — Будет. Только для этого, может быть, нужно будет сделать одну очень странную вещь…

    — Какую?

    — Я скажу потом, да ты и сама увидишь, если придется к этому прибегнуть, а если так обойдется, тогда незачем и говорить.

    — Как знаешь. Ну, прощай…

    Даже целоваться им было теперь как-то неловко.

    — Жених! — прошептала Люба улыбаясь.

    — Зачем, Люба, смеяться? ну, и жених, — тут ничего смешного нет.

    — Разве ты не видишь, что я от нежности и от жалости смеюсь, а не от злости? Я даже сама удивляюсь, куда моя злость девалась!

    — Боге ней!

    — Конечно, Бог с ней, но как-то непривычно, — будто косу обстригла…

    Когда Люба ушла, Павел долго не мог прийти в себя от того, что он, что они наделали. Не только щеки, лоб, уши, нос — все лицо его горело, и он напрасно прижимал его к холодному оконному стеклу. Люба стала сразу какой-то чужой для него и вместе с тем неприятно, болезненно дорогой. Боже мой, какое наказание!

    руке, глупая. Он вспомнил, как Ольга Семеновна перебивала подушки. Ее полюбить не страшно. Тело — телу. А Люба, — конечно, они не женятся, — но будет жалко, смешно и гадко теперь ее целовать. Когда она опустит веки и прижмется, захочется быть с нею грубым. И между тем все будет тянуть, чтобы повторять эти сладкие, противные и больные минуты… Может быть, если бы все дошло до конца, было бы проще, чище и святее. Не может быть такой любви, где одно разжигание. Кто это выдумал, какой демон, «платоническую любовь», «ангельские лобзания», «voluptes celestes» [Небесное сладострастие (фр.)]?.. Последний грех тут, последний соблазн и кощунство! Как рай представлялись теперь Павлу прежние отношения с Любой, месяц тому назад, две недели, вчера. И зачем это случилось? зачем Ольге Семеновне нужно было говорить ему, что Люба его любит! Павлу вдруг показалось, что вдруг все силы его оставили, и даже молиться он не может. Он посмотрел в угол, где еле видна была маленькая иконка при свете догоравшей на столе свечки. Долго смотрел, наконец перекрестился. Нет, молиться может! Значит, и силы вернутся. Только не думать о том. Постарался думать о Родионе Павловиче: действительно, ангел-хранитель! Дрянь какая-то! как он ему в глаза посмотрит? а нужно, чтобы тот ничего не заметил, покуда у Павла это не пройдет, нужно скрыть, солгать! Да, вот и лги, но ты не должен показываться слабым. Так нужно!

    но покой и крепость приходили словно очевидными волнами. Ему представилось, что он лежит не на полу, а на земле с зеленой травой, и он широко раскинул руки (вроде, как поляки лежат крестом), чтобы лучше забрать какой-то таинственной, земляной силы. Мать сыра земля! Родиону именно такой-то силы и нужно. Когда Павел встал, он почти позабыл о разговоре с Любой, будто это было месяц тому назад, так что, спроси его сейчас про его отношения к этой девушке, ему бы почти не пришлось лгать, сказав, что они все такие же.

    Но вернувшийся Родион Павлович об этом Павла не спрашивал. Он вернулся несколько позднее, чем возвращался это время, давно уже не проводя ночей вне дома. Он прямо прошел в комнату Павла, но не найдя его там, отворил дверь в столовую.

    — Ты не спишь, Павлуша? И почему свечка, разве еще не поправили электричество?

    — Нет, как видите.

    — Нужно будет сказать завтра утром. Плохие мы с тобой хозяева.

    — Мы не плохие хозяева, а как-то еще не пришло время как следует заниматься хозяйством.

    — Это смешно. Я сам чувствую, что вот придет время, и скоро, когда будет что-то настоящее, крепкое, хорошее и определенное, а покуда живешь кое-как — переходные дни. А когда сообразишь, что придет, оказывается, ждать нечего. Между тем я всем сердцем жду вопреки всяким соображениям, и, отними у меня это ожидание, я, может быть, не мог бы существовать!

    Павел молчал, будто ждал, что сейчас начнется беседа, которой он почему-то боялся, но которую знал необходимой. Родион же Павлович, обозревшись, продолжал более спокойно и не торопясь:

    — А знаешь, эти комнаты при свечах мне больше нравятся; они не сделались уютнее, но подходят к нашему, или моему, по крайней мере, житью. В них хорошо ждать, вроде гостиницы, не отеля, а хорошей старой гостиницы, куда приезжали на перекладных или на долгих и где действительно можно и отдохнуть, и встретить попутчиков, и разговориться. Я плохо знаю (и это моя вина, мой эгоизм, моя рассеянность), как ты живешь, Павлуша, но мне кажется, что ты мой милый попутчик, притом такой, который знает дорогу и с которым будет спокойно и радостно ехать.

    Родион Павлович размечтался, его лицо, освещенное колеблемой свечой, как-то потеряло свою одутловатость, сделалось почти детским, слабым и улыбающимся. Павел почему-то спросил:

    — Вы от Ольги Семеновны?

    Так же благодушно, задумчиво и не спеша Родион ответил:

    — Нет. Представь себе, где я был? у двоюродного брата Петруши! Я там больше года не был, а между тем очень люблю и его, и его жену. Очень рад, что сходил, и они, кажется, были рады. Нашли, что я переменился.

    Миусов не заметил благодарного взгляда Павла, ни того, как брат его покраснел, и, встав, прошелся по столовой.

    — Они очень милые! — повторил он еще раз.

    — А помните, при Матильде Петровне вы не находили нашу квартиру такой унылой, а между тем гораздо реже бывали дома, чем теперь.

    — Потому, может быть, я и не замечал, какая у нас квартира. А это время я сидел отчасти из-за твоей болезни.

    — Благодарю вас, Родион Павлович. И простите, что я доставил столько беспокойства, может быть, даже больше, чем беспокойство…

    Родион Павлович обнял мальчика и тихо начал:

    — Как можно так говорить! я знаю, это ты говоришь искренне, из скромности, но для другого, для меня такая скромность делается оскорбительной. Какое беспокойство, когда ты своею жизнью жертвовал для меня? Ты мне спас больше, чем жизнь, ты совсем меня изменил. Конечно, ты изменил не тем, что пошел туда, где была приготовлена мне гибель, но этот вечер, этот ужас открыл мне как-то глаза на все твое существо, на твою жизнь, на твою любовь ко мне. Покойная матушка и я, мы были неблагодарны по отношению к тебе, мы так виноваты…

    — В чем, в чем?

    — …мы так виноваты, но ты не ожесточился и, ничего не требуя, сделал столько для меня, сколько почти не может, не в силах сделать один человек другому. Тогда я понял это, и не так понял, чтобы на другой день забыть; я запомнил на всю жизнь, и если не в каждую данную минуту чувствую с первоначальною силою, то, вспоминая те минуты, знаю силу, одушевлявшую их. Ты понимаешь? еще давно… сначала мне было неприятно (не скрою) твое какое-то обожанье… я считал его некоторым подхалимством… но еще давно, помнишь, когда ты мне советовал вернуть деньги Тидемана и отказаться от своего обязательства, ночью… ты еще был в длинной рубашке, тогда уже у меня явилось не чувство, а предчувствие важного и значительного, что свяжет мою жизнь с тобою. Пожалуй, я и теперь точно не знаю, что это такое, но что моя жизнь, все, что есть в ней ценного, прекрасного, стоящего, чтобы жить, связано теснейшим образом с тобою, — это такая же правда, как то, что ты мне брат, что матушка умерла, что теперь март. И мне кажется, что даже такие вещи, как любовь Ольги Семеновны, удача в делах, мое здоровье, — все зависит от тебя. Уйди ты — и я все потеряю. Но ты никуда не уйдешь, я это тоже знаю. Ведь правда?

    Взор его был странен, когда он снова открыл глаза.

    — Конечно, я не уйду. Если бы я был в Сибири, если бы я умер, я был бы с вами: вы это знаете.

    — Да, я это знаю, но я хочу и видеть тебя. Меня будет тревожить, если я в любую минуту не смогу прикоснуться к твоей руке, простой, бедной и детской.

    — Родион Павлович, вы мне приписываете слишком много. Я очень гадкий, сегодня я себя узнал еще худшим, чем полагал. Родион Павлович, вы изменились.

    — Да, да, тобою, из-за тебя. Я стал человеком, а если и не совсем еще, то я знаю, что надо, чтобы стать им.

    — Я не мог этого сделать.

    — Ты, ты!

    — Я не мог этого сделать.

    — Кто же?

    — Я не мог этого сделать. Это сделал Бог: может быть, и через меня.

    — Я не знаю, Павел. Я человек не верующий, я не верю в Бога, я верю в тебя.

    Павел быстро закрыл рукой рот Родиона.

    — Что вы говорите? да не будет! да не будет! опомнитесь! не мне, Господи, а имени твоему он сказал это.

    Родион Павлович спокойно повторил:

    — В тебя я верю больше, чем в Бога. Я изменился, но я еще слабый человек, Павлуша, мне это нужно.

    Павел закрыл лицо руками и в ужасе шептал:

    — Что я наделал? что я наделал?

    — Ты сделал меня человеком, — тихо ответил Миусов.

    Оба молчали, будто сказали что-то непоправимое, чего боишься, и вот слово вылетело, раздалось в воздухе, и его ничем не вернуть.

    Когда Павел отвел от лица руки, у него был такой вид, будто он перенес тяжелую болезнь. И заговорил он как-то беззвучно:

    — Значит, вы должны верить и в то, что я ничего не сделаю, что бы было вам не в пользу.

    Родион Павлович обрадовался, будто ребенок, которого простили:

    — Да, да, Павлуша, в это я крепко верю!

    — Так и надо.

    — Значит, ты не оставишь меня! я было уж испугался.

    — Я вас никогда не покину, можете быть уверены.

    Раздел сайта: